Минуты через две он вернулся, протянул Данилову документы и взял под козырек. Шлагбаум подняли, и машина выехала на дорогу.
— Да, — глубокомысленно изрек Быков, — проверочка.
— Делать им нечего, — буркнул Муравьев, вообще не любивший никаких задержек.
— Ты бы помолчал, — бросил Данилов, — еще древние говорили: не можешь сказать ничего умного, лучше молчи.
— Так я...
— Именно ты. Когда оперуполномоченный Муравьев врывается в квартиру в пять утра и человека из постели вытягивает — это как называется?
— Я же для пользы дела.
— И они для пользы. А ты что думал — для удовольствия?
Игорь обиженно замолчал и полез за папиросами. Данилов смотрел на дорогу. Ему редко приходилось выезжать из Москвы. Когда получалось, до войны, раз в два года к отцу на Брянщину, иногда к знакомым на дачу в Переделкино. Вот, пожалуй, и все. Как каждый горожанин, он обостренно чувствовал природу, но, проведя две недели у отца в лесничестве, Иван Александрович начинал тосковать по Москве. Ему не хватало людей, звуков автомобильных гудков за окном. Но, приехав в город, он вспоминал лес и тропинку, сбегающую к озеру, и большие осенние листья, плавающие в воде. Тогда, выбрав время, он уезжал в любимые Сокольники, забирался в глубину парка и мог часами бездумно сидеть на скамейке, рассматривая осень.
Но сейчас он почти не замечал ничего, кроме тех следов, которые оставила в Подмосковье война. Машина догоняла ее, шла по следам. И это были страшные следы. Они виднелись везде: на дороге, в поле, в лесу. Обгоревшие, вырванные с корнем деревья, глубокие ямы-воронки, которые аккуратно объезжал Быков, и гильзы, много поржавевших гильз. Самые разные — от маленьких пистолетных до крупных артиллерийских. Вот промелькнул повисший на деревьях обломок фюзеляжа самолета, вон валяется на обочине обгоревший остов машины и еще какое-то перекрученное железо, имевшее раньше назначение и форму. Но могучая сила разрушения смяла ее, затейливо переплела, и теперь никто уже не узнает, чему служил этот непонятный предмет.
Когда машина выехала из леса, Данилов увидел на поле остовы сгоревших танков. Они застыли, уронив на броню хищные дула орудий, застыли навсегда, как памятники прошедшим боям. Страшная память страшного времени. Это поле было перекопано обвалившимися окопами, на брустверах цвели немудреные полевые цветы. Танки тоже по трансмиссию заросли травой. Земля залечивала раны.
А дорога, стелясь под колеса «эмки», открывала пассажирам все новые и новые картины. Много увидели они за несколько часов пути: сожженые, но уже строящиеся деревни, почти разрушенные маленькие городки. Но не только это видел Данилов. У военной дороги был свой особый быт, своя жизнь, отличная от других.
Навстречу «эмке» ехали машины с ранеными, тягачи тащили искалеченную технику, сновали мотоциклисты и штабные бронетранспортеры. Они обгоняли колонны бойцов, далеко растянувшиеся вдоль обочин. Больше часа простояли они у переезда, пропуская составы с закрытой брезентом техникой. Чем дальше они удалялись от Москвы, тем чаще их останавливали военные патрули. Дорогу охраняли. И не только ее, почти через каждый километр в лесу до времени спрятались зенитные пулеметы и пушки. Небо тоже охраняли. Дорога, словно артерия, связывала фронт с Москвой. И она была нужна фронту.
Когда проехали километров сорок, Полесов, до сих пор не сказавший ни одного слова, толкнул Быкова в спину:
— Видишь съезд, проселочек?
— Вижу.
— Сворачивай.
— Это еще зачем? — повернулся Данилов.
— Мы же не железные, Иван Александрович, — так же спокойно ответил Степан.
— Ладно, только недолго.
Машина свернула с дороги и, проехав метров сорок, остановилась. Все вышли.
— Иван Александрович! — позвал откуда-то Белов. — Идите сюда, я криничку нашел.
Данилов пошел на голос и через несколько шагов увидел, что прямо из земли начинается маленький ручеек, вода его, наполняя деревянную бочку, переливалась из нее в маленький прудик.
— Вода чистая, — поднял мокрое лицо Сергей, — и холодная: зубы ломит.
Иван Александрович подошел к криничке, снял гимнастерку и с удовольствием опустил руки в ледяную воду. Набрал пригоршню и с наслаждением кинул в ладони разгоряченное лицо. У родника был странный вкус. Вместе с водой в Данилова входила свежесть, и запах травы входил в него, и цветов, и даже неба, которое отражалось в прозрачной воде. И он лег на траву и, прищурив глаза, начал смотреть в это небо и увидел белые, словно ватные, облака. Они то приближались к земле, то вновь поднимались в бесконечную голубизну. Такие облака он видел только в детстве, приезжая на каникулы из города в лесничество к отцу. И мать он вспомнил. Она шла в белоснежном, словно сшитом из облаков, платье, шла по полю и медленно крутила над головой пестрый зонтик.
Все это вспомнил он, лежа на траве в нескольких десятках метров от фронтовой дороги. Вспомнил и пожалел, что так рано кончилось детство. И грустно ему стало, и ощущение это, внезапное и острое, затуманило глаза и сладкой тоской сжало сердце.
— Какое сегодня число? — спросил он Белова.
— Восьмое августа.
«Так, — подумал Данилов, — все правильно. Сегодня мне сорок два исполнилось».
Он сел и начал натягивать гимнастерку. «Сорок два, из них двадцать четыре года в органах. Такие-то дела, брат».
Он еще раз поглядел на небо, но теперь оно стало самым обыкновенным. Иван Александрович поправил ремень и зашагал к машине. Он, раздвигая руками кусты, вышел к дороге и с недоумением остановился. На земле, рядом с машиной, была постелена клеенка. Обыкновенная клеенка в цветочек, которой обычно покрывают столы на кухне. На ней на листах бумаги лежала крупно нарезанная копченая колбаса, стояли открытые банки консервов, лежала почищенная селедка, посыпанная лучком. В котелке виднелась картошка.